138  

Царь хлопнул в ладоши; по этому знаку распахнулись двери, и в них стремительно, словно ее изо всех сил толкнули в спину, влетела женщина в богатом боярском наряде, в жемчугом низанной кике и золоченой душегрее, отороченной соболем. Пирующие засмеялись над ее неловкостью; только Малюта Скуратов смотрел недовольно, угрюмо. На трясущиеся, щедро нарумяненные щеки гостьи поползли слезы. Впрочем, лицо ее тотчас озарилось радостью.

– Батюшка мой, Иван Петрович! – вскрикнула она, всплеснув руками, но испуганно замерла, только сейчас разглядев, где и в каком виде восседает Федоров.

Боярин оторопело уставился на свою жену.

Откуда она взялась? Уезжая в слободу, оставил семью в Москве. Неужто и Грушеньку привезли? Что все это значит?

– Поди, поди сюда, царица всея Руси! – приветливо замахал рукою государь, и какой-то молодой опричник снова подтолкнул боярыню в спину. – Поди сюда, присядь. А ты, Иван Петрович, посунься малость, дай жене местечко. Зовут-то как? Зовут тебя как, боярыня?

– Марья… – пролепетала она трясущимися, бледными губами.

– Ишь ты! – изумился государь. – И та Марья, и эта. Как бы не перепутать, а, Иван Петрович?

Тот таращился непонимающе.

– Погляжу, ты, Иван Петрович, вообще путаник, – тем же веселым, приветливым голосом продолжал государь. – Свою жену с моей перепутал, земщину с наместничеством, Польшу с Московией, верность с изменою… Все мало тебе, да, царской милости? А ведь я щедр, Иван Петрович. Вот что тебе скажу: за дочку свою не тревожься. Выйдет она замуж и станет жить в холе и воле. Ее, так и быть, я не трону, знай мою щедрость. А ты, изменник и предатель, уж не взыщи. Малюта!

Скуратов с радостным, прояснившимся лицом оказался рядом с троном и, выхватив из ослабелой руки Федорова царев посох, вроде бы несильно ткнул его набалдашником в левый висок. Федоров тут же завел глаза, закинул голову, начал сучить ногами, но почти сразу притих и вытянулся. Иван Васильевич небрежно скинул его с трона, хотел сесть, да мешала стоявшая на пути боярыня Федорова. От всего увиденного она словно окаменела и смотрела вокруг неподвижными, пустыми глазами.

Нахмурясь и стиснув челюсти, царь махнул рукой. Малюта ударил еще раз…

– Унесите их, – сердито сказал Иван Васильевич. – Федорова псам бросьте, изменник и могилы не заслуживает. Бабу отпеть и похоронить по-людски, так уж и быть. Да, а платье мое… платье выкиньте. Я его больше не надену, негоже мне с чужого плеча обноски нашивать. Пусть и царские, – добавил он с кривой усмешкой, более напоминающей судорогу. – Да найдите мне там что-нибудь другое парадное. Свадьбу Михаила Темрюковича надобно поскорее сыграть. Басманов, Федька! Немедля гони в Москву, чтоб завтра же была здесь боярышня Федорова. Завтра же и окрутим их, а то как бы не помешало что.

* * *

Иван Васильевич как в воду глядел: свадьба едва не сорвалась, потому что царица после того пира занемогла и лежала без памяти. Темрюкович попытался было отсрочить венчание, но государь глянул на него такими бешеными глазами, так гаркнул:

– Р-раздумал? Хорошо! Сейчас девку обратно в Москву, в монастырь Новодевий постричь! – что князь Черкасский пал в ноги царю и благодарил за милость. Под венец понесся рысью.

Грушеньку вели под руки, чуть живую. Она смирилась с решением отца, но с тех пор была как во сне и сейчас словно бы не замечала, что родителей нет рядом. Ее по приказу царя пожалели – не сказали, что их вообще больше нет на свете. Иван Васильевич был на сей свадьбе посаженым отцом невесты и ласково называл ее царевною и белой лебедью.

Никто не знал, что в сей же час играли еще одну свадьбу – правда, в Москве. Сын дворцового истопника Данила Разбойников брал за себя царицыну омовальщицу Дуняшу. Не просто так брал – с богатым приданым, которое было пожаловано самим царем! Правда, жених и отец его стояли в церкви бледны, невеселы и молчаливы. Веселиться было трудно: несколько дней назад умер брат Ивана Разбойникова Самойла – тот самый, что доставил государю знаменитое подметное письмо. Умер, побывав в застенке Александровой слободы… Иван с Данилою ушли оттуда живыми и даже не битыми, однако навечно неразговорчивыми: у обоих были до основания урезаны языки.

Михаил Темрюкович стоял под венцом мрачнее тучи. Сердце его разрывалось: Грушенька, по которой он иссох за эти годы, была рядом, но там, в дворцовых покоях, пластом лежала любимая сестра. Бледная-бледная, с черными подглазьями, сизыми губами и заострившимся носом – вмиг утратившая свою победительную, живую красоту. Сердце ее – он сам слушал, приложив, как Бомелий, ухо к груди, – то пускалось вскачь, словно взбесившийся конь по горной тропе, то шептало что-то невнятное… прощальное! Кученей умирала.

  138  
×
×