144  

– Ай да княгиня, – с тихим восторгом сказал Васька Грязной. – Ай да баба!

Владимир Андреевич смотрел на жену расширенными глазами. Поразили не та готовность и неженское бесстрашие, с которыми она выпила смерть, а ее холодность. Даже не подошла к мужу, не поцеловала на вечное прощание! Вдруг кольнуло в сердце глубоко запрятанное, затоптанное жизнью воспоминание: накануне их венца ходили слухи о том, что Евдокия Одоевская замуж за Старицкого идет жестокою неволею, потому лишь, что батюшка пригрозил постригом. У нее-де был другой на примете, но победило честолюбие отца, который мечтал о близости к престолу. Только это наследственное честолюбие и помогло потом Евдокии примириться с мужем, которого она не любила никогда, даже на пороге смерти не могла себя заставить полюбить и пожалеть его.

Слезы вышибло на глазах, и Владимир Андреевич, почти не видя, приблизил к губам чашу. Ничего, мимо не пронес… не впервой, чай, хоть и в последний раз.

В последний! Неужто?!

Эта мысль лишила разума. Глотнул, не разбирая вкуса, и торопливо, словно боясь, что отнимут, выхлебал все питье.

Голова сразу пошла кругом, но в глазах все вдруг резко прояснилось, обрело странную, неестественную отчетливость, приблизилось, навалилось… Владимир Андреевич еще успел увидать, как жену его Грязной и другой опричник осторожно усаживают на лавку, прислоняют к стене, а Евдокия Романовна безучастно, словно тряпичная кукла, повинуется им. Тут же и его повело к стене, веки отяжелели…

– Милосерд ты, батюшка, – своим грубым голосом изрек Малюта Скуратов, глядя, как Старицкие медленно, тихо, мирно отходят. – Без боли… Сон, да и только. Уснут здесь – а пробудятся там. Мягок ты! Я б им…

– Какая-никакая, а все ж родня, – пробормотал Иван Васильевич, не сводя глаз с лица двоюродного брата. – Помню, когда матушка Андрея Ивановича Старицкого в темницу заточила, княгиня Ефросинья с сыном еще какое-то время были на свободе. Володька младше меня года на четыре. Играли мы вместе, и вдруг он схватил деревянный меч да ка-ак рубанул меня по шее сзади! Малявка был совсем, а ударил сильно, зло. Я упал, не понимая, шея цела или нет. Даже шевельнуться какое-то время не мог. Ты что, говорю, а сам, помню, плачу от боли. А он: матушка, мол, сказывала, ежели я тебя не убью, то ты меня когда-нибудь убьешь. И ведь убил-таки я его! Смешно… век не вспоминал, а вдруг вспомнилось.

Он умолк, понурился. Малюта, обеспокоенно переглянувшись с Грязным, сделал шаг к царю, но тот вскинул голову и уже спокойно взглянул на трупы.

– Не хоронить их, держать на леднике, – сказал отрывисто. – Надо привезти старуху из Горицкого монастыря. Алексей Данилович Басманов пускай за ней едет. Хочу, чтоб тетка поглядела на дело рук своих.

* * *

Никаких указаний на то, чтобы сообщить инокине Феофилакте о гибели Владимира Андреевича и его семьи, Басманов не получал. Поэтому он смолчал, свернул разговор, повторив только, что завтра поутру – в путь, и вызвал мать-игуменью. Феофилакта смотрела на него вопросительно, мало поняв, к чему вел Алексей Данилович. Только об отъезде предупредить, что ли? Ее обеспокоенный взгляд жалил Басманова как комар, и он вздохнул с облегчением, когда за Ефросиньей закрылась дверь. Игуменья, у которой было непроницаемо-хитрое старушечье лицо и которая вообще старалась не поднимать глаз, сделала ему знак следовать за собой и отвела через длинный коридор в пристроенную к трапезной боковушку. Это была гостевая для изредка приезжающих в монастырь мужчин, именно поэтому она стояла на отшибе, в отдалении от домишек, в которых размещались келии послушниц.

– Княгиня… тьфу, мать Феофилакта где обитает? – вежливо спросил Басманов.

– Во-он тот домик, крайний, видишь, сударь? – указала старуха. – Там же и сестра Александра. Ты когда отъезжать думаешь? Пораньше, чем свет?

Басманов хотел согласиться, однако подумал: а чего это он так спешит снова оказаться в обществе зловредной княгини? Успеет еще, насобачится с ней во время долгого путешествия по Шексне! Хоть одну ночку перебыть в покое.

– Не будем спешить, – сказал он. – Не будите нас, как проснемся, позавтракаем, так и отправимся.

– Как велишь, сударь, – кивнула игуменья. – Спи спокойно, сын твой небось уже почивает. Храни вас Бог.

Алексей Данилович еще несколько минут постоял на порожке, вдыхая уже проникнутый близкой стужей, вечерний сентябрьский воздух, глядя на смутное небо, где сквозь косматые облака изредка промелькивала луна, и потирая ладонью грудь против сердца. Вспомнил, что Афоня Вяземский в последнее время все чаще жалуется, будто давит его злая грудная жаба. В такие минуты Афонька делается белый, потный, жадно ловит воздух ртом, а в глазах его появляется горько-обиженное выражение, словно сердце виновато, что подводит его. У Басманова сердце не болело, но на душе было нехорошо, тяжело, смутно. А ведь вроде не с чего…

  144  
×
×