«Я не виноват, – думал Иван Васильевич совершенно по-детски, но при этом совершенно по-стариковски тряс наголо обритой, чтобы не было видно сплошной седины, головой. – Ты видишь, Боже! Я не хотел, меня обрекли выпить чашу сию!» Слова об испитой им чаше были точны, как никакие другие слова на свете…
Да, ему следовало быть благодарным Годунову, раскрывшему предательство Бомелия, – да, но время шло, и постепенно радость открытия сменялась глубокой растерянностью и тоской. Нечто подобное, вспоминал Иван Васильевич, он чувствовал много, много лет назад, когда незабвенная Анастасия подсказала ему испытать бояр и друзей на верность, изобразив близость смерти и вынуждая их целовать крест царевичу Дмитрию. Сейчас Иван Васильевич вдруг подумал, что, не поддайся он тогда уговорам жены, вся жизнь его могла бы сложиться иначе. Даже харалуг[93] сломается, завяжи его узлом. Так и у каждого человека есть свой предел прочности и преданности. Испытание оказалось слишком тяжелым – и молодой царь лишился своих друзей. Не описать простыми словами чувство одиночества, которое испытал он в те давние годы! Он даже отдалился тогда от жены… Нечто подобное испытывал царь и сейчас, потому что Бомелию он доверял даже не как себе самому, а гораздо больше. И мысль о тех страданиях, которые переносит палимый огнем, растягиваемый на дыбах, изрыгающий вымученные признания дохтур Елисей, одновременно доставляла ему мстительное удовольствие и причиняла мучительную боль. Хитроумный Бориска, несмотря на всю привязанность, которую испытывал к нему грозный царь, никогда в жизни не был столь близок к смерти, как в эти дни, потому что человек, внезапно разбудивший спящего, рискует нарваться не только на грубость, но даже и на хороший удар.
Беспокоило Ивана Васильевича также, кто будет теперь пользовать его самого и царскую семью. Отыщется ли искусник, подобный Бомелию?
Эта тревога была угадана англичанами, и Дженкинс не замедлил представить московскому царю двух мастеров своего дела: доктора Роберта Якобса и аптекаря Иосифа Френчема, которому предстояло приготовлять те лекарственные снадобья, которые будет прописывать доктор. И сейчас государь решил представить нового архиятера с аптекарем царице Анне Алексеевне, которая все еще недужила после выкидыша и не подпускала к себе супруга… Может, врачевание на новый лад окажется удачнее прежнего, Бомелиева?
Погруженный в свои мысли, царь быстро шел знакомыми путями, и никто не осмеливался нарушить его молчание. Поэтому оброненное Годуновым словцо прозвучало так громко и внезапно, что все вздрогнули.
Иван Васильевич резко обернулся:
– Чего орешь?
– Прости, батюшка, – смиренно склонился Годунов. – Я только сказал: неладно, вот и все. Не орал я… неужто посмел бы?
– Неладно? – повторил царь.
– Ну да…
– А что?
– Да так, прости меня, дурака, – потупился Годунов, однако продолжал исподлобья метать взгляды по сторонам, и почуявший недоброе государь подступил к нему уже почти сердито:
– Полно пустое болтать! Говори, что неладно?
Борис по-прежнему нерешительно озирался, однако отмалчивался, и это вдруг вывело государя из себя. Вся тщательно подавляемая злость, которую он испытывал к Годунову, вдруг бросилась ему в голову. Вскинул посох – Бельский успел мысленно перекреститься и возблагодарить Бога, что стоит в достаточном отдалении, – замахнулся:
– Скоморошишься? Дурня из меня делаешь? Ну, погоди!..
Борис резко отпрянул, но поскользнулся, нога его подвернулась – и он, не удержав равновесия, неуклюже повалился на лаву, стоящую под стеною в полутемном, едва освещенном настенным свещником углу. Обыкновенно на таких лавах посиживали сенные девушки-придверницы, ожидая зова царицы или ее боярынь, однако сейчас угол был пуст.
Борис тяжело застонал, хватаясь за ушибленный бок.
Бельский и англичане стояли, сбившись тесной кучкой, но никто не осмеливался приблизиться к Годунову, поскольку посох со знаменитым осном все еще висел занесенным.
Но вот государь медленно опустил руку, посох стукнулся об пол.
– Живой? – примирительно спросил Иван Васильевич, остывая на глазах и преисполнясь жалости к поверженному любимцу. – Ну, хватит валяться, подымайся.
Борис неловко привстал, все еще хватаясь за бок и чуть слышно стеная. Видно было, что ему в самом деле очень больно, и судорога, исказившая его лицо, невольно отразилась на лице царя.