42  

— Здорово, здорово! Боже мой, Нора, неужели все это правда?

— Как бы мне хотелось, чтобы это было ложью. Ты, наверное, думаешь, я спятила? Ведь у тебя мелькнула такая мысль? Вилли, ты веришь в добро и зло? Я не верила. Я как-то сразу постарела, увяла. Мне стукнуло сорок. Эти сорок стукнули меня, как локомотив. Ты знаешь, мне кажется… замок сам себя уничтожил.

— Как ты сказала, сам… себя?

Она прошлась, заглядывая в комнаты, где уже начинали сгущаться сумеречные тени.

— Мне было восемнадцать, когда мне привалило богатство. Если мне напоминали о Грехе, я отвечала: «Чепуха!» Если взывали к Совести, я кричала в ответ: «Чушь собачья!» Но в те годы чаша была пуста. С той поры много всяких помоев вылилось на меня, и вот, к своему ужасу, я обнаружила, что стою в этой чаше по уши в старой грязи. Теперь я знаю, что есть на свете и совесть, и стыд.

Я ношу в себе память о тыще молодых мужчин, Вилли.

Они врезались в мою память и погребены в ней. Когда они уходили из моей жизни, Вильям, мне казалось, они уходят навсегда. Но нет, теперь я наверняка знаю: ни один из них не исчезал бесследно, от кого оставалась сладостная боль, от кого — рана. Боже, как я упивалась этой болью, наслаждалась этими ранами. До чего ж мне было хорошо, когда меня терзали, мучили. Я думала, что время и путешествия исцелят меня, сотрут следы железных объятий. Но теперь я вижу: на мне сплошь чужие отпечатки. Вилли, на мне живого места нет, я стала словно дактилоскопическая карта ФБР, я вся испещрена отпечатками пальцев, как египетский свиток значками. Сколько шикарных мужчин вонзались и перепахивали меня, казалось, никогда не будет за это мне наказания. Но нет, вот оно. Я запятнала весь дом, осквернила его. Словно изрыгнутые из чрева подземки, мои друзья, которые не признавали ни стыда, ни совести, битком набивались в мой дом и массой потной плоти растекались по всем закоулкам. Они распинали один другого прямо на полу, пожирали взасос, наслаждаясь воплями и мучениями своих жертв, крики рикошетом отскакивали от стен. Замок приступом брали убийцы, Вилли, каждый приходил затем, чтобы убивать своим коротким мечом одиночество другого. А что он обретал? Лишь минутное вожделение, стоны.

Вряд ли в этом доме жил хоть один счастливый человек, теперь я понимаю это, Вилл.

Хотя, конечно, видимость счастья была. Еще бы, когда вокруг столько хохота, столько вина, в каждой постели человеческий бутерброд, и мясцо такое розовенькое, что так и подмывает цапнуть. И думаешь: «Расчудесно-то как! Вот это веселье!»

Но все это ложь, Вилли, мы-то с тобой знаем, а дом глотал эту ложь и при мне, и при папе, и при дедушке, и до него… В доме всегда жилось весело, читай — кошмарно. Убийцы калечили в этих стенах друг друга лет двести, а то и больше. Все стены отсырели, дверные ручки липнут. Лето на холсте у Гейнсборо увяло. А убийцы приходили и уходили, оставляя после себя одну только грязь да грязную память о себе. И все это скапливалось в доме.

Что будет, если наглотаешься такой грязи, а, Вилли? Ведь стошнит?

Моя собственная жизнь — как рвотное. Я подавилась своим прошлым. Вот так же и дом.

И вот однажды я, доведенная до отчаяния, под ярмом своих грехов, наконец услышала, как одно старое зло трется о другое и шуршит в постелях на мансарде. И от случайной искры занялся весь дом. Сначала я услышала, как пожар хозяйничает в библиотеке и поглощает мои книги, потом послышалось, как огонь хлещет вина в подвале. Но я уже вылезла из окна и спускалась вниз по плющу. Мы собрались с прислугой на лужайке, позаимствовали из сторожки шампанское и бисквиты и устроили пикник на берегу озера. Было четыре утра. Пожарные приехали из города к пяти только для того, чтобы полюбоваться, как рушится кровля и фонтаны искр бьют выше неба и утопающей луны. Мы угостили их шампанским и смотрели, как догорает Гринвуд. На рассвете все было кончено.

Ему не оставалось ничего другого, как покончить с собой. А? Как ты думаешь, Вильям? Он столько натерпелся от моей родни и от меня.

Мы стояли в холодном холле. Я наконец пришел в себя.

— Да, Нора, пожалуй.

Мы зашли в библиотеку. Нора достала кипу чертежей и стопку тетрадей.

— И вот тогда, Вильям, я вдохновилась идеей — отстроить Гринвуд заново, собрать его но кусочкам, возродить птицу Феникс из пепла. И чтобы никто не прознал о его гибели, ни ты, ни кто другой в мире, пусть остаются в неведении. Слишком уж велика моя вина перед замком. Хорошо же все-таки быть богатой. Можно подкупить пожарных шампанским, а местную прессу — четырьмя ящиками джина. О том, что от Гринвуда остались одни головешки, знали только в округе, в радиусе мили. Будет еще время поведать обо всем миру. А сейчас — за работу! Я умчалась в Дублин, к своему адвокату, у которого папа хранил чертежи замка. Мы просиживали с моим секретарем, месяцами разгадывая головоломки с греческими лампами и римской черепицей. Я закрывала глаза и припоминала дюйм за дюймом детали каждого гобелена, каждую каемочку, интерьеры в стиле рококо с их завитушками, все-все бронзовые финтифлюшки, подставку для дров в камине, рисунок на щитках выключателей, ведра для золы и дверные ручки. И когда был составлен список из тридцати тысяч наименований, я привезла сюда самолетом плотников из Эдинбурга, мастеров по укладке черепицы из Сиены, каменотесов из Перуджи. И четыре года они стучали молотками, прибивали, укладывали облицовку. Дело двигалось, Вильям, а я тем временем бродила, слонялась по фабрике, что близ Парижа, и смотрела, как паучки ткут для меня ковры и гобелены, гонялась, охотилась за лисами в Уотерфорде, где для меня выдували стекло.

  42  
×
×