– Какие тут указания? Вы подаёте мне костюм каждый день.
– Я должна получить на это указание.
– Передайте мистеру Джонсу, что я хотел бы с ним поговорить.
– Хорошо, сэр…
Но Джонс так и не пришёл.
Казалось, в комнате Дигби объявлен карантин.
Он в полнейшем безделье подождал ещё полчаса. Потом встал с постели и подошёл к книжной полке, но там не было ничего увлекательного – только железный рацион учёных мужей: «В чем моя вера» Толстого, «Психоанализ повседневной жизни» Фрейда, биография Рудольфа Штейнера. Дигби взял в кровать Толстого и, открыв наудачу книгу, нашёл на полях следы от пометок, стёртых резинкой. Всегда любопытно узнать, что могло заинтересовать в книге другого человека, Дигби прочёл:
«Христос открыл мне, что пятый соблазн, лишающий меня блага, – есть разделение, которое мы делаем между своим и чужими народами. Я не могу верить в это, и поэтому если в минуту забвения и может во мне подняться враждебное чувство к человеку другого народа, то я не могу уже в спокойную минуту не признавать это чувство ложным, не могу оправдывать себя, как я прежде делал, признанием преимущества своего народа над другим, заблуждениями, жестокостью или варварством другого народа…»
В этой вере было какое-то удивительное благородство, а в попытке стереть пометки карандашом – что-то подлое. Такие взгляды, если их придерживаешься, надо проповедовать открыто.
Но ведь я, подумал Дигби, не чувствую вражды к какому-нибудь отдельному человеку по ту сторону границы. Если я снова решил принять участие в войне, меня толкает на это любовь, а не злоба. Я, как и Джонс, маленький человек. Меня не интересуют доктрины, я привязан к плоскому ландшафту Кембриджшира, к меловому карьеру, к веренице ив, пересекающей неяркие поля, к городку, куда в базарный день стекается вся округа… – Мысли его старались пробиться сквозь толщу беспамятства. – Ах, Толстому надо было жить в маленькой стране, подумал он, не в России, она ведь скорее часть света, чем страна. И почему он пишет, что самое большое зло, которое мы можем причинить ближнему, это его убить? Убивают не только из ненависти; можно убить и потому, что любишь… И снова его как будто ударили в сердце, у него началось головокружение.
Ей-богу, старик с бородой не прав! Он слишком занят спасением собственной души. Разве не лучше делить с теми, кого любишь, даже их ошибки, ненавидеть вместе с ними, если это необходимо, а когда наступит конец всему – разделить с ними и вечную кару за грехи. Разве это не лучше, чем спастись в одиночку?
На это можно возразить, что подобное рассуждение оправдывает и врага. А почему нельзя искать оправдания для врага? Это же не значит, что ты должен перестать с ним драться и охотно подставлять другую щеку.
«Если человек оскорбит тебя…» – вот в чем дело, нельзя убивать ради себя одного. Но ради людей, которых ты любишь, можно пойти на вечные муки.
Мысли его вернулись к Анне Хильфе. Когда он думал о ней, у него как-то нелепо перехватывало горло. Словно он опять, как когда-то, ждал у двери и девушка, которую он любит, шла к нему по улице, а ночь была полна прелести, муки и отчаяния; он знал, что слишком молод и ему не на что надеяться.
Ему больше не захотелось спорить с Толстым. Безобразие, что с ним обращаются, как с больным. Разве женщина может полюбить больного? На это способна только героиня сентиментального романа.
Дигби встал с постели и увидел в длинном узком зеркале своё худое тело, седые волосы и бороду…
Дверь отворилась, и вошёл доктор Форестер. За ним с опущенной головой, словно в чем-то провинившись, шагал Джонс. Доктор Форестер покачал головой:
– Нехорошо, Дигби, нехорошо. Я огорчён.
Дигби все ещё разглядывал нескладную и грустную фигуру в зеркале.
– Я хочу получить мой костюм. И бритву, – сказал он.
– Зачем вам бритва?
– Побриться. Я уверен, что раньше бороду не носил.
– Это только показывает, что память к вам не вернулась.
– И сегодня утром мне не дали газету, – уже менее уверенно продолжал Дигби.
– Я распорядился, чтобы вам прекратили давать газеты. Джонс вёл себя очень неразумно. Все эти ваши бесконечные разговоры о войне… Вы слишком возбуждены. Пул рассказал мне, как вы были вчера возбуждены.
Дигби сказал, по-прежнему не сводя глаз со своей уже немолодой фигуры в полосатой пижаме:
– Я не желаю, чтобы со мной обращались как с больным или как с ребёнком.