Взвыл Хренников, руки вперед тянет, голос хрипит:

— Да за что же это шведам платить, а? Православные! Я-то видел! Я-то знаю! Мы от шведов бежали, так все свои хозяйства пометали. Житья не было! Ду-ушу они нашу задавили. Церкви позакрывали, попов похватали, колокола с колоколен поснимали — все нас в Лютерову ересь гнули. А теперь им деньги плати! Да ей ни в жисть!

Хозяин встал, выкрикнул бесповоротно:

— Идем, братья-товарищи, к архиепископу нашему владыке Макарию! Пусть скажет воеводе — не давал бы хлеба!

По праздничной улице с песнями валил народ, пролетели тройки-сани в коврах, кони в лисьих, а то и собольих хвостах. Ну, масленая! Гости толпой вывалились со двора Слепого, пошли, размахивая руками, громко переговариваясь меж собой, к ним присоединялись другие псковичи.

Архиепископ Макарий, древний, согбенный, серебряный старец, вышел на белокаменное крыльцо своего дома, кутаясь в черную шубейку на лисьих пупках, прищурился, из-под руки смотрел на яркий снег, на цветные одежды пришельцев, пожевал белыми губами, спросил хоть тихо, а явственно:

— С чем пришли, детки?

Такой крик поднялся со всех сторон, и немало времени прошло, пока уразумели, что понять эдак ничего нельзя. Видно только было, что народ просить хочет о чем-то воеводу.

— Добро! — сказал архиепископ, подняв сухую ручку. Крик унялся. — Я спосылаю враз за воеводой, за Никифором Сергеичем. А я уж пойду. Недужен я!

На чалом иноходце, разбрасывая воду и мокрый снег, въехал вскоре во двор сам воевода Собакин, в кафтане сахарного цвета на белках, выпивши.

— Вы, кликуны! Горлопаны! — кричал он с пляшущего под ним коня. — Не в свое дело рыло суете! Хлеб я сдам, как указано.

— Ка-ак так не в свое! — кричал народ. — Никифор Сергеич, бога побойся, наш хлеб-от отдаешь! Народный! Видать, тебе-то немцы своих ближе!

Вскочил вперед стрелец Коза:

— Да ты, воевода, с немцами снюхался! В Псковский детинец чужих пущать не велено, а ты немцев водишь! Шведов в дом к Федьке Емельянову пускал. Измена! Я сам в тапоры на карауле воротном стоял, все виде-ел!

Собакин не смутился:

— А што? Емельянов-то болен был, лежал, а у него со шведами торговые дела про государя!

Крики росли, росла толпа, а тут во двор прибежал от Петровских ворот стрелец Сорокоум Копыто, крича:

— И впрямь едет немец! Увозит с собой государеву казну! Народ! Не дадим нашей казны! То измена!

Ударили в сполошный колокол, народ побежал, у Власьевских ворот окружили шведа Нумменса, что ехал в сопровождении пристава Тимошина к Немецкому двору.

— В прорубь немца[75]! — кричал народ. — Бей его!

Немца обступили вплотную.

— Что у тебя за казна? Сказывай, такой-сякой!

Нумменс задрожал, стал кричать, что его знает Емельянов, у него с ним дела…

— Федьку! — кричал народ. — Изменник он! Пытать Федора! Пытать немца!

Немца повели к Всегородной избе, отобрали бумаги, казну опечатали, посадили в келью монастыря, в сторожу к нему стали пятеро посадских да два десятка стрельцов. Народ бросился ко двору Емельянова:

— Где Федор?

Емельянов от народа скрылся, схватили жену. Та клялась, плакала и наконец выдала людям грамоту, что получена была с Москвы. Грамоту прочли вслух, всенародно.

Последние слова грамоты, как на грех были: «А сего бы нашего указу никто бы у вас не узнал».

— А-а! — завопил народ. — Тайная она, грамота-то! От народа прятать велят! Воровство!

Народ уже заливал всю площадь перед собором, все твердили в одно:

— Не давать немцу хлеба из кремля до царского указу! Воруют бояре!

Василий Слепой стал уже во главе собравшегося народа вместе со стрельцами — с Прохором Козой да с Сорокоумом Копыто.

Эта тройка велела ударить в колокол, выкатить на Соборную площадь два больших пивных чана, поставили на них немца Нумменса, обаполы с ним стали два палача с кнутьями. Нумменса допросили всем народом, в голос прочли все его бумаги.

Постановили псковичи так: немца — в тюрьму, а в Москву царю послать челобитье о боярском воровстве.

А в марте и в Новгороде бирючи на торгах стали кликать, чтобы люди не закупали бы себе хлеба помногу: будет-де закупать хлеб шведам царская казна.

К этому времени приехал в Новгород из-за рубежа торговый человек Никита Тетерин, сказывал, что-де шведы вот-вот снова на Новгород пойдут, только-де хлеб получат, в хлебе у них вся нехватка. И все-де это бояре творят от царя безвестно.

В это время через Новгород ехал с Москвы восвояси датский посланник Граббе. Посадский человек Трофим Волк ловко подкатился к его толмачу, к Нечаю Дрябину, посидел с ним в кабаке и дознался, что Граббе везет казну. Волк рассказал об этом другому посадскому, Елисею Лисице, а тот поведал уже открыто на торгу, всему народу.

Ударили и тут сполох в колокол. На звон с другими прибежал земский староста Андрей Гаврилов, чтобы унимать мятеж, да, услыхав такие вести, сам повел народ. Народ кинулся к Граббе — тот уже выехал из города. Поскакали посадские да стрельцы конно, воротили немца в город. Волк нахлестал посланника по щекам, переломил ему нос, пожитки у него отняли, отдали в сбереженье на Пушечный двор, немца самого посадили за решетку. А народ кинулся ко дворам богатых новгородцев, что вели дела с немцами, стал громить их хоромы и разорил шесть дворов. На Любекском дворе схватили приезжих немцев, тоже заперли под стражу.

Митрополит Новгородский Никон, услыхав о бунте, побледнел, сжал губы, с пламенным взором стал перед образом Христа-царя. Вот когда он должен действовать как духовный вождь.

— Господи, помоги! Господи, укрепи! — молился он.

Помолиться, однако, Никону не дали — прискакал спешно новгородский воевода — окольничий князь Хилков Федор Андреич — за советом: чего делать? Послали митрополит да воевода к народу стрелецких голов уговаривать — разойтись, кончить мятеж. Голов наколотили, одного сбросили с кремлевской башни, когда наступившая темнота придержала мятеж.

Но на следующее утро, 16 марта, колокол опять ударил на Торговой стороне сполох, народ бежал по улицам, крича:

— На вече!

Собралось вече.

— Государь об нас не радеет! — кричали новгородцы. — Бояре шведов нашим хлебом кормят! Деньгами им помогают!

Однако тут оказалось, что земский староста Андрей Гаврилов испугался, чего натворил, и сбежал. Народ остался без вожа. Вспомнили, что по приказу митрополита Никона схвачены и посажены под стражу митрополитный приказный Иван Жёглов да двое детей боярских — Макар да Федор Негодяевы: эти люди вчерашний день хвалились всенародно, что они-де все знают, что у царя на Верху деется, о чем говорят бояре.

Народ стал кричать невежливо про митрополита и про воеводу, побежал к Земской избе, освободил заключенных Жёглова и Негодяевых. К трем этим присоединились другие, кто посмелее: посадские люди Елисей Лисица, Игнат Молодежник, Никифор Хамов, Степан Трегуб, Панкрат Шмара, Иван Оловянишник, стрелецкий пятидесятник Кирша Дьяволов да подьячий Григорий Ахнатюков. Вся власть в Новгороде оказалась в руках этих неведомых до того людей.

На другой день, 17 марта, на память Алексея божьего человека, приходились именины самого царя Алексея. Народ и начальные люди, старые и новые, заполнили Софийский собор. Служил митрополит Никон, перед митрополитом стали вновь со сдвинутыми грозно бровями вольные новгородские люди — мужики-вечники. А Никона жгла память. Заставил же римский архиерей-папа немецкого короля стоять перед воротами замка босым на снегу, в рубище, с веревкой на шее? Да он, Никон-то, хуже, что ли?

И владыка Никон произнес гневное, грозное слово против мятежников и проклял поименно всех народных новых начальных людей, выгнал их со стыдом из храма.

— Анафема! — возглашал за басами дьяконов митрополичий хор. — Анафема, анафема!

Голоса хора отдавались вверху, в куполе, будто с неба, а народ пугался и дивился и, расходясь после обедни, шептался:

×
×