— Что ж это такое! Государь на своих именинах своих людей жалует, милость тюремным сидельцам объявляет, от оков освобождает, из тюрем выпускает, долги прощает, а наш Никон вон чего — проклинает! Да кого проклинает-то? Не одних Лисицу да Дьяволова, а всех нас, новгородцев, проклинает — мы-то все с ним. И в одной думе! На государевы-то именины да народ проклинать, а?

Мятеж разгорался, и на площади, на торгу, пристав Съезжей избы Гаврила Нестеров выкрикнул все впрямь и явно:

— Никон-митрополит да Хилков-воевода — прямые изменники! За бояр стоят! За шведов!

Митрополичьи да воеводские люди схватили Нестерова, сволокли к митрополиту на Софийский двор, били, бросили в тюрьму. А немного погодя прибежал в Земскую избу отец Нестерова, площадной подьячий, да женка его Алена, вопили:

— Мир, вступись! Митрополит да воевода нашего Гаврилу пытают, огнем жгут, злодеи!

Начальные народные люди опять ударили, сполох на Торговой стороне, собрали народ, кинулись к Софийскому двору. Никон и Хилков заперлись в митрополичьих покоях, но приказали Нестерова освободить. Народ криками встретил свою победу, а Нестеров тут же, на митрополичьем крыльце, сорвал с себя рубаху и казал народу исполосованную спину:

— Смотри, народ, что со мной митрополит сделал! А!

Народ ахнул, бросился вперед, выломал двери и ворвался в покои, лицом к лицу с Никоном и с князем.

И царь читал опять письмо Никона-митрополита:

«Я вышел к народу, а они меня ухватили со великим бесчинием, ослопом в грудь били, грудь расшибли, кулаками били и камнями, и схватили меня, и повели в Земскую свою избу. Проводили как мимо церкви, хотел я было в церковь войти, не пустили, все дальше вели, к себе. А довели до Золотых ворот, я тут отпросился у церкви на лавке посидеть, отдохнуть. Просил я народ — отпустил бы он меня в церковь Знаменья, литургию служить. Они на то преклонились. Я велел звонить, до Знаменья дошел с великою нуждою, и стоя, и сидя, служил, и назад больной, в сани ввалясь, домой приволокся. И ныне, великий государь, лежу при смерти, кровью харкаю, живот весь запух. Соборовался уже маслом, а не будет мне легче, пожалуй меня, богомольца твоего, прости, разреши принять смертную схиму».

Слезы катились из глаз царя. «Чего, собаки подлые, со святителем творят!»

Горло сжало, кулаки сами скатались, насупились царские брови, блеснули глаза.

«Нет, худые мужичонки-вечники, не даст в обиду царь своего молитвенника! Мятежники!»

Рассвет чуть занялся на другой день, а царь Алексей сидел уже с боярами в Передней избе. По постному времени были все в смирных шубах. Докладывал дела Милославский, осторожно поглядывая на зятька: вчера еще царь, вспылив, драл ему бороду.

— Бояре, — говорил Илья Данилыч, умильно поглядывая на царя, — гиль новгородский нужно унять. Гилёвщики митрополита Никона избили, князя Хилкова, воеводу, как кота, гоняют!

У князя Трубецкого, что сидел на лавке рядом с докладчиком, чуть дрогнула левая бровь, другие бояре шевельнулись; тучный князь Голицын положил руки на круглый живот, стал вертеть большими пальцами то в одну, то в обратную сторону.

«Больно резов святитель-то, — думал он, — ано вот и напоролся. Уняли его новгородцы, хе-хе…»

— Потому, как и блаженныя памяти прадед Иван делывал, и ты, великий государь, посылай войско новгородцев унять, — говорил Милославский. — А то вече собирают, в колокол бьют — вольным обычаем опять жить хотят. Вели, государь, идти на вотчины твои, на Новгород да на Псков, боярину князю Хованскому Ивану Никитычу. Что укажешь, государь?

Бояре загудели, затрясли головами, закивали одобрительно: «Дело, дело, дело!»

— Так тому и быть! — сказал Алексей. — Боярин князь Иван Никитыч! — позвал он.

С лавки поднялся невысокий, широкоплечий, белый лицом богатырь с окладистой русой бородой, с выпуклыми детскими глазами, сбросил с плеч черную шубу, подошел, кряхтя, опустился перед царем на колени, выгнул крутую голую шею со стриженным в скобку затылком.

Царь Алексей вытянул правую руку назад, жилец Прошка проворно вложил в руки малую икону Владимирской божьей матери, царь поднял икону над головой князя.

— Иди, князь, — говорил царь важным голосом, как учил его еще Борис Иваныч. — Иди, покарай мятежников за Москву, за дом пресвятыя богородицы. Иди не мешкая! Илья Данилыч все тебе обскажет!

Хованский поклонился девять раз земно, принял икону, поцеловал, встал, стоял ровно столбом, в круглых глазах преданность да прямота с хитрецой.

— Князь Иван Никитыч, — говорил Милославский, — государь указал, бояре приговорили идти тебе в Новгород — царскую вотчину, промышлять там, как указано!

Воевода снова поклонился большим обычаем, вышел, отступая, пятясь. Бояре сидели недвижно, не моргая, уставясь перед собой.

«Ишь сидят, ровно идолы деревянные, — думал, уходя, князь Хованский, — аж не моргнут. А мне идти! А где я еще подвод-то доберу, да как в распутицу потянешься, да через реки? Того гляди ледоход!»

Он вышел на крыльцо, молодой стряпчий вынес вслед шубу, князь накинул ее на плечи и, нахлобучивая шапку на голову, побежал грузно, разбрызгивая наводопевший снег и на бегу маша руками своим возницам, ожидавшим с санями, — подъезжай!

Бояре продолжали сидеть.

— А как, бояре, казну для шведов собирать? Того гляди все Замосковье мятежом загорится, — говорил Илья Данилыч. — Собирать надо тайно деньги, шведам тоже везти будем тайно, без объявления, мимо городов. Дело государственное!

Государь указал, а бояре приговорили, чтобы те деньги выплатить шведскому резиденту, ловкому гостю Ягану Родесу, и выплатить бы их тайно.

…Ночью, до свету, по ядреному морозцу по улицам Москвы из Стрелецкой слободы к Тверской заставе застучали дровни, в желтом свете масляных фонарей у отпертых решеток мелькали тенями лошади, блестели бердыши и ружье, звучали голоса. Впереди на черном бахмате, таком же плотном, как всадник, ехал князь Хованский, за ним, лежа на боку, сидя в роспусках, ехало три сотни стрельцов. Рассвет стал заниматься, когда они проезжали Всехсвятское, благовестили к ранней. Стрельцы скидывали колпаки, крестились, вздыхали.

— На войну идем, на своих, православных. Не ровен час, спаси и помилуй!

Отряд князя Хованского занял Новгород без сопротивления. Гиль было поутих, но рать пришлось потом перебрасывать под Псков, и псковичи оборонялись против московской силы всю весну, до самого лета. Хлопот в царской Москве сошлось в то время немало — и бунты, и Яган Родес, что каждодневно вертелся в Посольском приказе, выхаживая московские деньги. Ловкий, обходительный, в сером кафтане с большими пуговицами, в чулках, в белом воротнике, усы в стрелку, бородка на подбородке что твой плевок, он с рукой на эфесе задранной шпаги вертелся днями между посольских чинов, дьяков и бояр, приветствуя всех, улыбаясь всем, витаясь со всеми за руку, справляясь, когда же доправят ему деньги, расспрашивал каждого под рукой о здоровье, о делах.

Дел было много: ведь Стокгольм поручил Ягану тайно разузнавать все о московской торговле, о том, как живет народ, каковы отношения Москвы к другим землям; Родес должен был найти и оставить в Москве своих людей, накрепко связавшись с ними, подобрать надежных переводчиков. И купец Яган Родес задерживался и задерживался в Москве.

Денег он все равно получить не мог, пока шведы не выдавали вора Тимошку, Тимошка же, прослышав про такие планы, бежал из Швеции сперва в Лифляндию, потом в Брабант, к герцогу Леопольду. Чтобы выходить те деньги, Швеция в конце концов уже в мае доставила в Москву сообщника с Москвы и помощника Тимошки Анкудинова — Костьку Конюховского.

Конюховского под охраной полусотни стрельцов в цветных кафтанах вели через всю Москву. Шея у Костьки закована была в железное кольцо, к кольцу прикована цепь, к цепи — чурбан тяжелый. Обе руки у него связаны, к ним привязаны четыре веревки, за веревки держали Конюховского стрельцы. Впереди ехал конно бирюч, кричал зычно:

×
×