К вечеру 4 сентября, когда солнце за Смоленском садилось в алые тучи, в дымы от горящего города, в царский шатер вошли оба царские большие воеводы — Морозов и Милославский.

Стали, улыбаясь, и спросили, кланяясь:

— Государь, кому укажешь принимать Смоленск?

Царь посмотрел на Илью Даниловича. Толст, сед, курнос. Ну а хитер!

— Пойдет Илья Данилыч! — сказал царь.

Тестюшка выдвинулся с поклоном вперед. Морозов блеснул взглядом, щипал бороду.

— А в товарищах с ним… пойдет стрелецкий голова Матвеев Артамон… Бился он отважно, пусть принимает город.

Морозов повел чуть глазом в глубину шатра — среди других стоял, а теперь кланялся молодой русый бородач в немецких рейтарских латах, сильный, ловкий, с острым, веселым взглядом. Морозов видел его в первый раз, но уже много о нем слышал — это его царь приметил тогда, в ночном бою на стенах Смоленска.

«Молод, а меня заменяет! — подумал Морозов. — Ну, поглядим!»

Переговоры начались. В поле под Смоленском поставили шатер, где сошлись Милославский и Матвеев с Обуховичем и Крафтом.

— Боярин, — сказал Матвеев Милославскому после первой встречи, — надо переговоры затянуть. Сдается мне, что смоленские люди сдадутся мимо ихних воевод да коменданта!

Так оно и вышло. Говорили до вечера, а утром в Смоленске три пана, один Голинский да двое братьев Соколинских, подговорив членов Борисоглебского славянского братства да русских из крепостной пехоты, сами сорвали знамя с воеводского дома, раскопали, распахнули ворота крепости и, волоча по земле королевские знамена, побежали к царскому холму с криками:

— Москва!

Было 23 сентября, холодное, ясное утро. В который — и теперь уже в последний — раз Смоленск вернулся к Москве.

Московские люди хлынули в выбитые ядрами, изрубленные топорами ворота Смоленска. Дома трещали от казацкого, немецкого да татарского грабежа, разъяренные местные православные сводили счеты с теми, кто обижал их при королевской власти. Вместе со стрельцами, казаками, немцами, татарами в город ворвались присланные Никоном православные попы да монахи. Хватали поляков и евреев, силой крестили их, искали ксендзов, били, выгоняли их из города. В польском костеле на Соборной горе изломали католический престол, разыскали и снова поставили прежний иконостас, и в первое же воскресенье царский духовник служил там обедню в присутствии царя и бояр. Перепуганные евреи, чтобы избежать крещения, надевали нательные кресты.

24 сентября был отслужен всенародный молебен перед войсковой воеводой — Иверской владычицей, после молебна в шатрах у царя пошел великий пир. По обе руки от государя сидели два царевича — сибирский да грузинский, начальные военные люди, духовенство, бояре, окольничие, сотенные головы Государева полка. Пировали целых три дня.

Все униатские церкви были обращены в православные, из католического Гнездненского монастыря выгнали вопящих и рыдающих монахинь, открыли там женский православный монастырь во имя Вознесенья господня. Торговые королевские люди были выселены из Кремля, их дома заняты московскими ратными людьми. Воеводой в Смоленске сел оружейничий Пушкин Григорий Григорьевич с товарищем, братом своим — Пушкиным же Степаном Григорьевичем.

В крепости Смоленска стали гарнизоном московские стрельцы двух полков Егора Лутохина — платье красно, да петлицы малиновы, шапки железны — да полка Ивана Полтева — платье серое с петлицами красными, шапки железные тож.

Открылись Земская изба, приказы, таможня, открылись царевы кабаки, устанавливались московские твердые порядки и обычаи.

Сам царь Алексей в начале ноября двинулся по первому снегу, отъехал в Вязьму, куда, спасаясь от чумы, переехала царица Марья с царскими ребятами и с патриархом Никоном.

Глава седьмая. Разоренье

Война словно стебанула, огрела, подняла, вздыбила и оголодовала Московское государство.

Московская война оборотилась против самой Москвы.

Потревоженным ульем гудела Москва, провожая первые рати на Вязьму и Полоцк. Подымались все стрелецкие слободы, что разбросаны по Белому да по Земляному городам. Стрельцы суетились, ладили в своих дворах ружье, одежу, обутку, готовили каждый себе походный запас, собирали обозы, приводили хозяйство в порядок, чтобы оставить его семьям. Телеги с походным имуществом вытягивались из Москвы, таборами вставали на Можайской дороге, в слободах звенели хмельные песни, ругань, смех и вой и плач стрелецких женок.

Из других городов в Москву подымались, шли даточные люди в солдатские полки, подходили табуны забранных коней для рейтарских полков, валили черные крестьяне под командой своих помещиков.

На пустырях, на огородах, под высокими стенами Земляного, Белого, Китая городов шло обученье ратных людей строю, надрывали глотки и свои и иноземные начальные люди. Со стороны Крымского брода тупо били, ухали пушки — там на полигоне учились стрелять пушкари.

Шумно было на торгах — на площадках Красной, Лубянской, на Зубовской, Болотной, Хлебной. Торговали так, что после обеда в лавках уж никто не спал, не отдыхал — некогда! Шумно было на торгах, — однако шум невеселый. Какое уж веселье? Чай, на войну собирался черный народ.

Вот широкоплечий, невысокий мужик, тяжело вздыхая, пробует черным ногтем остроту топора, машет им свирепо, испытывая ухватистость топорища, и угрюмо глядит на широкобородого вспотевшего продавца: тот-то, небось дома! Тут же кто подбирает ратовище к рогатине, кто покупает железную шапку. Стрельцы — владельцы лавок, уходя на войну, распродавали товары, убирали их, ломали ларьки.

Зато всюду весело шумели вешние ручьи, катившиеся бурыми, желтыми потоками с московских холмов в речки— в Неглинную, в Яузу, в Чечёру, в Черногрязку, в Хопиловку, в Синичку, в Сару, в московские крутые овражки, чтобы попасть в конце концов под льды Москва-реки. В лад весеннему шуму вод чирикали воробьи, купались в ручейках, гуляли у лавок сизые, белые, коричневые, с радужными горлами голуби, светило вовсю солнце.

У Земского приказа у Воскресенских ворот толпился народ особенно густо: на столбе на Раскате вывешен царев указ. Читал его здесь вслух в полный голос наш знакомый Ульяш Охлупин:

— «…чтоб нашим ратям скудости ни в чем не было, указал великий государь взять на жалованье ратным людям с каждого двора на церковных, дворянских да дворцовых землях по полуполтине со двора, а с крестьянских да с бобыльских дворов по четыре алтына с деньгой — того вполовину…»

Ульяш прочитал, подмигнул, сверкнул глазами:

— Бей своих, чтоб чужие боялись! Ну, православные, раскошеливайся!

И побежал домой, к хозяину, понес новину. Да опоздал. Кириле Васильевичу Босому про это давно поведали подьячие в Приказе Большой казны: московские гости должны были готовить целовальников — добрых торговых людей, крест целовавших в знак великой клятвы, что будут и торговать и те деньги собирать честно.

— Что ж! — на доклад Ульяша вздохнул только Кирила Васильич. — Война. Змием Горынычем жрет война деньги, пьет кровь и в поле и в доме. Ну, спервоначалу соберем, а потом отколе возьмем?

В полдень в тот же день пошел Кирила Васильевич в Гостиную избу — повидать кого из московских торговых людей, поговорить, обсудить.

И верно. Сидели там за сбитнем Семен Матвеич Грачев, а погодя немного навернулся и Стерлядкин Феофан Игнатьич. Пошел жаркий, хоть негромкий, разговор.

— Сборы-то наши целовальники соберут! — говорил длинный Стерлядкин, пригинаясь к самой скатерти. — Воеводы кой-кого на правеж поставят, другие сами заплатят. Худо вот одно — деньги на жалованье ратным людям за рубеж уйдут из нашей земли. Проедим их там, на чужом хлебе. А у нас в земле с оборотом и так скудно, а как станет еще менее промыслов, некому покупать будет!

— А промышлять перестанут — голодать будут черные люди, — сжал в кулак да распустил бороду Грачев. — Спустят, ой, спустят нам брюха царь да патриарх!

Ту-ту-ту! — приближаясь, издали гремели удары барабана. Ту-ту-ту!

×
×