…Было в матушке каменной Москве,
Во палатушках белокаменных.
Там стоят столы чернодубовые, —

пел старик жидким своим голосом, перебирая струны гусель,—

На столах-то все блюда позлащенные,
За столами — лавочки кленовые,
На лавках тех воеводушки,
Воеводушки все московские.

Царь поднял голову с подушки, посмотрел на старика. Белые, слепые глаза тупо блестели от свечи, под седой реденькой бородой-бороденкой шевелились две длинные складки кожи на сухой шее.

«Про что это он поет?» — подумал Алексей.

…А на стуле на разукрашенном
Сидит батюшка, православный царь,
Православный царь, православный государь
Да сам Иван Васильевич!
Он не пьет, не гуляет, не прохлаждается,
Свесил буйную головушку ко белой груди.
Думает он думушку, ее да единую,
Об измене ль его, князя Курбского,
Перебежчика к королю польскому…

«С чего это он? — думал царь. — Или боярам верить опасно? Эй, пусть Тайный приказ спросит старика: чего он пел?»

И ласково спросил:

— А как звать-то тебя, дедушка?

— Евстигнеем, государь! — остановил пение старик. — Евстигнеем.

— Ну, ступай! Жильцы! Ведите деда!

Старик уходил шатко, переступая тонкими ногами, держась за плечо синеглазого юноши.

Холодная мысль опять явилась, подползла и вдруг уколола легонько в самое сердце. А Никон-то Великий государь. И он, царь Алексей, тоже Великий государь. Двоица! Значит, оба равны. А кто царю равен? Никто! Так он, Никон, бог, что ли?

Московское войско прибывало незаметно, как вода в наводнение, растекалось за Смоленском дальше.

20 июля пал город Мстиславль.

22 июля, в палящий день с грозой, боярин Милославский ввел в царский шатер Могилевского шляхтича Казимира Поклонского. В цветном кунтуше, стриженный с затылка, с хохлом на лбу — под польку, Поклонский вошел перед царя картинно, с рукой на эфесе кривой сабли, топнул ногой, рухнул в земном поклоне.

— Пришел служить государю верой и правдой! — заявил он, лежа на ковре.

Поклонский был первым шляхтичем, и щедро пожаловал его государь. Дьяк Заборовский тут же заготовил указ — быть ему, Поклонскому, московским полковником, на государевом жалованье, идти ему уговаривать своих земляков служить Москве, собрать всех их в его, Поклонского, полк. Вторым воеводой в тот полк назначен был московский дворянин Воейков.

И тут же, гордо подняв брови, указал еще государь: а его, государево, имя писати теперь во всех его, государевых, делах так: «Великия и Малыя и Белые Русии Самодержец».

На следующий же день в полк Поклонского влилось сразу триста человек посадских и шляхетских из сдавшегося города Чаусы, что около Могилева.

Сеунчеи во весь опор, запаляя коней, скакали со всех сторон к царской ставке. 24 июля взяты города Дрисса и Друя. 2 августа пал город Орша, откуда гетман литовский Радзивилл бежал, но был нагнан и разбит. 9 августа воевода Шереметьев взял город Головчин.

20 августа Шереметьев невдалеке от города Бориса на реке Шкловке перехватил и разбил вторично гетмана Радзивилла.

Это было большой победой.

Взято в плен и отправлено к царю двенадцать королевских полковников, двести семьдесят бойцов, знамя и бунчук самого гетмана, знамена, литавры. Сам гетман, однако, снова бежал.

В тот же самый день полковник Золоторенко взял Гомель, а еще через четыре дня, 24 августа, полковник Поклонский и воевода Воейков взяли Могилев.

Полковник Поклонский имел полный успех. Королевский комендант крепости Могилев, польский полковник, сразу принял православие и остался на прежнем посту.

Воейков привел всех православных к присяге царю, а казаки Золоторенка погромили город. Спустя три дня Золоторенко взял города Новый Быхов и Пропойск. Москва рвалась на запад.

Царь Алексей не мог больше ждать и указал — приступить к Смоленску 15 августа, в праздник Успенья. В глухую ночь ударили три пушки, в таборе осаждающих вспыхнули факелы, впереди пошли все иконы на носилках с фонарями, за ними повалила рать Москвы и казаки Золоторенка с приступными лестницами, с шестами, крюками, с гуляйгородами. С ослопами, топорами, с ножами в руках поползли воины на стены и башни с боевым криком:

— Москва!

Царь смотрел на ночной бой с холма, видел бесчисленные факелы, отблески взрывов под стенами, пожары в городе, красиво озаренные огнем башни, сверканье на стенах мечей, топоров, слышал отдельные вскрики, поповское пенье.

Царь сидел на стуле, вокруг багровыми тенями толпились ближние люди. Вот факелы поползли на башню, слились там в огненный куст, куст то мерк, то разгорался, и в его свете было видно, как в сверкающем доспехе бился на стене какой-то боец, видимо начальный человек, бился один против десятка врагов…

— Кто такие? — спросил царь. — Это наш! Эх, сокол!

Все молчали. Факелы с отважным бойцом впереди пролились с башни на стену, потекли к Молоховским воротам. Царь не выдержал, вскочил с криком:

— Узнайте мне, кто таков молодец! Он нам свет показал!

Над стеной и под башней в этот самый миг вспыхнуло красное пламя, выхватило из тьмы город, кверху бешеным косым крылом дунул огонь и багровый дым, докатился издали звук мощного взрыва, в черном небе медленно всплывали и медленно рушились тяжко обломки, земля, камни, плыли столбы порохового дыма да пыли.

— Подорвали, государь! — охнул Морозов.

Тьма надвинулась на город, в тиши после грохота ясно слышались вопли, стоны, церковное пенье.

Побледневший за бессонную ночь царь утром писал письмо царице:

«Наши ратные люди зело храбро приступили и на башню взошли и на стену, и был там великий бой. И лучше всех бился наш стрелецкий голова — Артамон Матвеев. Да по грехам нашим под башню ту польские люди подкатили порох, и наших людей со стены сбило и порохом опалило многих. Литовских людей убито с 200, наших 300, да ранено с 1000. Матвеев жив».

— Дозволь, государь! — раздалось у входа.

— Входи, Иваныч! — отозвался царь, оборачиваясь виновато.

Морозов вошел в смирной черной одежде, в ней седатая его, мрачная старость особенно выступала ярко. За ним шел Милославский.

— Грамотка из Москвы, — сказал негромко Морозов, держа бумажку в руке. — От бояр, что Москву ведают. От князей Хилкова да Пронского.

Царь протянул руку.

— Прости, государь, — сказал, отстраняясь, Морозов. — Опасно. Не изволь в руки брать. В Москве язва, государь.

— А что патриарх молчит?

— Патриарх покинул Москву, государь. Уехал. И царицу Марью увез с ребятами.

— Куда?

— В поле, на стан на реке Нерли. Моровая язва в Москве. Поветрие. Чума с Волги! Надобно, государь, чтобы про то начальные люди в войске молчали, в ратях дурна бы не было, — шептал Морозов, а Милославский тревожно кивал головою его словам.

— Москва! — вдруг покатились, приближаясь, мощные голоса ратников, топот коня, и, смело отбросив полу, ловкий жилец шагнул в шатер.

— Государь! Сеунчей к тебе! Усвят наши взяли!

И царь встал лицом ко входу.

— Зови сеунчея! Пусть сам расскажет! — светозарно улыбнулся он. — Чума! Чума что! Победы у нас!

Военные операции под Смоленском развертывались. Боярин Далматов-Карпов подвез туда спешно из-под Вязьмы большой наряд — пищали, что метали каменные ядра по пуду весом, да установил под Смоленском восемьдесят пушек ломовых, что били по башням и воротам день и ночь безотрывно калеными ядрами, зажигая пожары. Через две недели смоленский королевский воевода Обухович и комендант крепости Корф запросили переговоров. Речь шла уже о сдаче.

×
×