Мать и сын смотрят друг на друга, потом на реку, над которой носятся рои мошек и пролетают птицы. Птицы зачерпывают крыльями розовое марево и несут его в свои прибрежные гнезда, куда уже затекает предзвездная синь.

— Дитятко, у тебя время есть? — тихо спрашивает мать.

— Есть, мама.

— Может, поедем на тот берег? Там я камыша нажала.

— Поедем, мама.

Они садятся в челнок, но теперь правит не мать, а сын. На воде вишневым цветом наливается забытый солнцем блик, на небе восходят первые звезды, а на лугу, за стогами, как грабовые рощи, высятся сизые тучи, под веслом всхлипывает вода, и оттуда слышатся ему голоса детей. У него болит сердце по ним, а у матери еще и за него.

— Вот, Свирид, твой островок, — показывает она на зеленый кружок земли, выступающий из вишнево-синей воды.

Да. Это его первая земля, это на ней колышутся несколько кустиков ивняка. Катерине без своей земли суждено было до смерти оставаться в работницах, и она для каждого своего ребенка находила на Буге островок, дети тешились этими клочками земли, тешилась с ними и мать, надеясь на другой надел. И теперь она получила этот надел, его намерял ей сын, чья любовь к земле, может быть, началась с этого крохотного островочка.

На другом, низком берегу Катерина садится на сноп камыша, а он ложится на траву.

— Простудишься, Свирид…

— Если бы вы, мама, знали, как тяжко мне!

Знаю, дитятко. Ты два раза на погост ходил, а я четыре… — Она подымает его с земли, усаживает рядом с собою на скрипучий сноп камыша. — Бедный ты мой сынок!

Сдерживая слезы, она говорит, каким он был в первые дни и месяцы своей жизни, как он первый раз назвал ее мамой, как в первый раз поцеловал ее. И теперь он целует ее поседевшие волосы и загрубевшую руку и снова чувствует себя ребенком. А она тихим голосом отделяет его боль от злобы, пригашает ненависть, ибо ведь он страдает не только за себя, но и за людей, а значит, должен больше знать и больше любить их, ведь они еще так несчастны.

Ночью, когда небо и река слились в звездном единстве, мать и сын возвращались домой. Теперь уже гребла она, а он молча лежал на снопах камыша. Под ними вскидывалась рыба, над ними пролетали темные птицы, и под шорох их крыльев и плеск весел он стал засыпать. Во сне он видел себя ребенком и слышал, как мать пела ему про журавля, шагающего по его островку. А может, Катерина и в самом деле тихонько пела ему про птиц, убаюкивая боль его, — мать и в горе не забывала о птицах…

На другой день он попрощался с матерью и пошел в комбед. Но по дороге Свирида Яковлевича потянуло к своей хате, которую он даже не запер уходя. Чем ближе он подходил к ней, тем тяжелее становилось на сердце, снова ожило все пережитое, снова звучали голоса детей, снова все напоминало Левка и Настечку.

Еще не доходя до хаты, оп услышал в ней детский смех. И этот смех так поразил его, что Свирид Яковлевич стал у ворот, задыхаясь, не в силах понять, не помутился ли у него разум. Но снова послышался детский смех и незнакомый мелодичный женский голос. Свирид Яковлевич со страхом переступил порог, отворил дверь в хату. На лавке, согнувшись, сидела худенькая, золотоволосая женщина, на коленях у ней агукал белобрысенький малыш. Женщина увидела Мирошниченка, поднялась, испуганная улыбка мелькнула на ее скорбно-прекрасном лице. Она шагнула навстречу Свириду Яковлевичу, крепче прижала к себе ребенка.

— Свирид Яковлевич, простите, что к вам… Никого больше нет на свете, кто бы мог помочь моему горю. А о вас я наслышалась от людей… — На глазах, похожих на спелые черешни в утренней росе, дрожали слезы.

Ребенок повернул голову к вошедшему. Свирид Яковлевич смущенно протянул руки; мальчик, радостно морща носик, сразу потянулся к нему. Мать поправила байковую пеленку, отдала сына Мирошниченку, не зная, что ударила его этим в самое сердце.

Свирид Яковлевич ходил по хате, а женщина со слезами рассказывала, как мужа ее взяли в губчека. Она все, все выложила о своем Даниле, которого Свирид Яковлевич помнил, поведала, как они решили не скрывать ни одного греха, чтобы не мучиться. Они так надеялись, что новая власть даст ему очиститься!

И Свириду Яковлевичу верилось, что эти люди не могли замышлять дурное.

Он внимательно выслушал Галину, коротко сказал ей:

— Я не знаю, сумею ли по-настоящему помочь вам. Но сегодня поеду в губком, поговорю с одним очень хорошим коммунистом, он тоже когда-то хотел учителем стать. Надеюсь, он вам поможет.

— Спасибо, Свирид Яковлевич. — Женщина приложила руки к груди.

А Петрик тем временем повертелся-повертелся, потер пальчиками глазки, стал засыпать. Свирид Яковлевич, скорбно присматриваясь к его личику, еще тише заходил по хате и вдруг чуть слышно запел песенку о птицах своего детства…

XXIX

Ветер помешивал тяжелые воды реки, подымая глухой шум и взбивая зеленоватую вязь пены. За рекой, над Ивчанкой, расплеталась ветвистая туча, и над самой землей ее дымчато-сиреневая крона пролилась дождем.

— Славный пошел дождик на Ивчанку. — Семен Побережный весело прищурился из-под нависших бровей, привычно орудуя веслом.

— Славный. Только бы тепло еще постояло, — поддержал его и Руденко, глянув на потемневшее небо.

Только Мирошниченко, пригнувшись, молча смотрел на смолистое дно лодки, облепленное ряской и рыбьей чешуей. Для его увядших за последние дни глаз простор стал нестерпим; горизонты, хмурясь, надвигались на Свирида, как в сумерки. А мысли все возвращались к тому клочку земли, где под вишенками лежат его дети. Он уже обложил их могилку дерном, посадил маргаритки, которые принес когда-то вместе с георгинами с господского двора. Он взял за свой труд у помещика только цветы, чему немало дивились односельчане, не пощадившие ни дворянской экономии, ни дворянских палат.

Руденко поглядывал на Свирида Яковлевича с сочувствием, старался отвлечь его тяжелый взгляд от лодки. Иван Панасович отпросился у председателя уисполкома на несколько дней в Новобуговку, чтобы побыть с другом. За это даже его жена, которая все еще жила в одном из дальних сел уезда, не ворчала на него, только укорила мягко: «С этой работой да с дружбой совсем ты, Иван, отбился от семьи, от земли». — «Так уж и отбился, — отвечал муж. — Сколько же я могу просить: переезжай ко мне!» Но жена не соглашалась: «Мне переезжать нечего: тут моя родина, тут моя земля. Я на привозном да покупном не проживу. Служба что ветер — невесть куда подует. Нет лучше службы, чем земле служить». Потому и вышло, что она последнее время жила как вдова, а он как бобыль…

Днище лодки заскрипело на песке, врезалось в берег, и Руденко, придерживая деревянную кобуру маузера, первым выскочил на берег. За ним прямо на пенный барашек поставил ногу Мирошниченко.

— Вас подождать? — спросил с лодки Побережный.

— Поезжайте, если дело есть.

— У меня теперь одно дело — рыба. Полдесятины новехонькой, слава богу, засеял уже — и довольно. Подойду к ниве, протяну руки, а от ней теплее дух, чем от других, — разговорился молчаливый рыбак.

— В самом деле теплее? — лукаво подсмеивался Руденко.

Вокруг его носа пришли в движение неглубокие оспинки; они не портили спокойный овал лица, только приблизили кровь к коже, потому и зимой и летом, в радостные и в тяжелые минуты лицо у Руденка пунцовело.

— Своя земля, как дитя родное, всегда дороже. — Побережный вскинул на лоб тяжелые, словно лепные, брови. — Пока не было поля ни перед очами, ни за плечами, так нечему было и радоваться. Это ведь хлеб ненадежный. — Он поднял весло, и вода с него потекла в реку и в рукав. — Однако я весь век отбивался им от нужды, даже на лошадку скотте. — Взгляд у рыбака потеплел. — Ну, приезжайте вечером на уху. — Побережный оттолкнулся от берега, и лодка запрыгала по волнам, как черный нырок.

— Хорош твой рыбак, Свирид, — снова попытался развлечь друга Руденко.

— Честен до последней крошки, а упрям, как кремень. Когда из Ивчанки отступали австрийцы, не захотел, чтобы проходили через его село. Притаился на берегу и давай бить ложкой по пустому ведру. Да так ловко, что даже австрийские пулеметчики не отличили ведерную дробь от пулеметной.

×
×