76  

И тут она поняла, что пишет неправду. То есть это была правда – про то, что при советской власти, которая, теперь это окончательно стало ясно, установилась навсегда, жена из поповских дочек, отец которой еще в восемнадцатом году расстрелян был в своем приходе, удачи не принесет. Но это ничего не значило для Игната, и Ксения это знала.

Она быстро перечеркнула последнюю фразу и стала писать сбивчиво, торопливо, словно боялась, что не сумеет объяснить ему вообще ничего.

«Господи, Игнат! – побежали неровные строчки. – Ведь дело не в этом! Я не в силах дать тебе такую любовь, какой ты заслуживаешь. Что-то во мне слишком блекло для тебя. Может, слишком я погружена в дело, которое увлекло меня с юности? Иногда я думаю, что фарфоровые узоры нужны мне больше, чем ты… Прости меня за это. Как бы там ни было, я ухожу. Прощай. Чашка пусть останется. Помнишь, их было две? Одну я отдала Звездочке, когда она уезжала, а другую оставляю тебе. У меня нет никого дороже вас и уже не будет».

Чашка, о которой она писала, стояла перед нею на столе. Ксения положила под нее исписанный листок. Эта чашка гарднеровского фарфора была единственное, что осталось от жизни, которая так дорога была сердцу.

Чашке было двести лет, и все эти двести лет она хранилась в семье Иорданских. На ней красовалось вырисованное мелкими розочками пылающее сердце, в центре сердца нежно синела незабудка, а внизу старинной вязью было выведено: «Ни место дальностью, ни время долготою не разлучит, любовь моя, с тобою». Такие надписи принято было делать на любовном фарфоре. Ксения тоже хотела расписать такую чашку, но подобной надписи придумать не могла. Не было таких слов в ее сердце, и ничего с этим нельзя было поделать.

Весна в этом году выдалась промозглая, будто осень.

Ксения вспомнила, какая яркая, солнечная стояла весна десять лет назад. Тогда и Звездочка еще не думала никуда уезжать – наоборот, полна была счастливых планов о том, как станет она великой артисткой, звездой Мюзик-холла, и Ксенька с Игнатом придут на спектакль, в котором у нее будет главная роль, и аплодировать ей будут так, что все ладони собьют, вот как!.. Они тогда поехали втроем гулять в Серебряный бор, и Ксения – вечно с нею что-нибудь! – подвернула ногу, да так, что ступить на нее не могла, и Игнат нес ее через лес на руках, долго-долго нес, даже она устала и положила голову ему на плечо, а он дышал ровно, будто и ничуть не тяжело ему было ее нести, и в каждом движении его была свобода и мощь, которой ничем не сломить.

Что это было – то, что охватило ее тогда? Любовь? Или одна лишь потребность защиты, одна лишь тяга к его незыблемости? Теперь Ксения этого не понимала. Да и тогда не понимала, наверное.

Теперь она стояла на мостовой рядом с домом, который стал им случайным пристанищем, и мелкий дождик покрывал холодной пылью ее лицо, закинутое вверх. Ксения нашла взглядом окно их с Игнатом комнаты, перекрестилась и быстро пошла по улице прочь.

Все-таки она отчасти кривила душою, думая, что уходит в никуда. Какие-то мысли о будущем жизнеустройстве у нее, конечно, были. Единственным местом, которое представлялось ей возможным пристанищем, был монастырь.

Все связанное с церковью было для Ксении так привычно, с детства еще привычно, что это и не могло быть иначе. Конечно, именно в монастырь она должна была отправиться, уйдя от мужа. Правда, их почти не осталось, монастырей: теперь, к тридцать восьмому году, советская власть извела их почти под корень. Но Пюхтицкий женский монастырь все же существовал, Ксения знала об этом от батюшки, что служил в церкви у Преображенской заставы. Совсем недавно, когда она говела на Страстной неделе, отец Сергий еще раз подтвердил ей: да, не попустил Господь, чтобы закрыли Пюхтицкий монастырь, недавно получил он письмо от матушки настоятельницы, которая приходится ему двоюродной сестрою.

До площади трех вокзалов Ксения шла пешком: ей хотелось проститься с Москвой.

Она приехала сюда почти ребенком – бабушка успела забрать ее из Рязани до того, как отца расстреляли в его приходе, – и с тех пор жила здесь безвыездно. И вся ее юность, все счастье, что в этой юности было, связалось с Москвою. И разве теперь, когда она прощалась с этим городом навсегда, не было у нее права просто пройти медленно по его улицам?

Даже шума этих улиц, привычного московского шума, Ксения теперь не слыхала. И опомнилась лишь на Ярославском вокзале – он оглушил ее грубым гулом неисчислимой людской толпы.

  76  
×
×