36  

Комизм мог править миром, но в романах он оставался лишь мертвой буквой. Комичное никак не совмещалось с высокими материями, без каковых сложно было помыслить литературное творчество. Юджин Бастоун — редактор и поборник нравственности, из-за своих подчеркнуто скромных манер и кукольной смазливости прозванный «принцессой Ди английской литературы» (хотя его чтение не было столь беспорядочным, как ее связи), — тот самый редактор, который дал уничижительную оценку моему первому роману, — этот Юджин якобы написал от руки личные послания всем своим рецензентам и обозревателям, категорически потребовав, чтобы впредь они не употребляли слова «уморительный», «мятущийся» и «раблезианский». Сам он ценил в литературе «невесомую легкость стиля», но за всю свою жизнь не увидел ни в одном романе ничего «уморительного», «мятущегося» или «раблезианского» (включая собственно произведения Рабле), а посему считал притворщиками и позерами тех, кто на эти вещи ссылался.

— А вы никогда не задумывались, — однажды спросил я его во время какого-то банкета, — что это не их, а ваша личная проблема?

Сейчас я понимаю (хотя в тот момент этого не осознавал), что обратился к нему, уже будучи сильно пьяным. Раблезиански пьяным и мятущимся.

Он устремил на меня ясный и кроткий взгляд. «Сейчас начнет плакаться мне в жилетку, — подумал я, — или, чего доброго, шарить рукой по моей ширинке».

— Что вы имеете в виду под моей проблемой? — спросил он.

— Неспособность радоваться и получать наслаждение. Психиатры называют это «ангедонией».

— Психиатры! По-вашему, значит, меня надо поместить в психушку из-за того, что я не нахожу вашу писанину увлекательной?

Насчет психушки — это было бы неплохо, подумал я. Обладая сильнейшей негативной энергетикой, Бастоун стремительно высасывал жизненную силу из окружающих людей. Стоя рядом, я физически ощущал, как жизнь покидает мое тело. Или он, или я — так стоял вопрос.

— Я не имел в виду именно психушку, но раз вы сами об этом заговорили, то да, — сказал я резко (что поделать, если он заставлял меня забыть о вежливости, как Диана заставляла своих мужчин забыть о благоразумии). — Думаю, в психушке вам самое место.

— И в смирительной рубашке?

В его голосе присутствовала та самая «невесомая легкость», какую он ценил в литературе.

— А вы и так уже в смирительной рубашке, — сказал я.

Спустя неделю его нашли мертвым — он полулежал, привалившись к колесу своей машины в парижском автомобильном тоннеле. На самом деле этого не случилось, но разве нельзя человеку слегка помечтать?

Было бы несправедливо винить во всем Бастоуна. Ныне ни один здравомыслящий издатель не рискнул бы поместить слово «уморительный» на обложку книги. Мертон еще несколько лет назад исключил этот и близкие по значению термины из своего рабочего лексикона. Он буквально начинал рвать на себе волосы, когда сталкивался с чем-нибудь смешным. «И что прикажете с этим делать?» — спрашивал он в отчаянии. Я не исключаю, что непосредственно перед самоубийством Мертона что-нибудь сильно его рассмешило. Не исключено даже, что рассмешил его именно я, сейчас уже не помню чем. Быть может, я спросил его, каковы мои шансы на получение Нобелевской премии?

В общем и целом мы столкнулись с комедийным парадоксом: если комизм уже не востребован, то чем объяснить столь триумфальный успех эстрадных комедиантов? Что-то здесь не стыковалось.

«Нелегко иметь тещу…»

А что, если Фрэнсис ошибался? А вдруг комедиант, поимевший собственную тещу, был именно тем сексуальным героем, появления которого давно ждала публика?

Трудно работать над книгой, не определившись заранее с профессиональной ориентацией своего героя: то ли он эстрадный комик, то ли климатолог. А в процессе работы (и очень скоро) наступает момент, когда ты должен бросить взгляд вперед и определиться с этим окончательно.

Что я знал о климатологии? Когда в моем кабинете становилось жарко, я включал кондиционер, а когда было прохладно, я согревался мыслями о горячих объятиях моей тещи. Вот такая климатология.

Для развития климатологической линии нужно было хотя бы в общих чертах вникнуть в суть этой профессии, а я подобными вещами не занимался никогда. Тут я шагал явно не в ногу со своими коллегами-кастратами, которые — в отчаянной попытке хоть чем-то зацепить читателей — углублялись в научные дебри, особо налегая на молекулярную биологию, физику элементарных частиц и квантовую механику. А ведь было время, когда писатели гордо обходили стороной все научно-технические прогрессы, предпочитая исследовать человеческую душу. Но мы утратили веру в человечество и вместе с этим — веру в самих себя. Мы были несущественны — в отличие от них. И мы старались вскочить на подножку их поезда в надежде, что он привезет нас к успеху заодно с ними. А чем определялся этот «успех»? Вот бы знать. Может, актуальностью? Или наличием массовой аудитории?

  36  
×
×