23  

— А с чего ты взял, будто я люблю литературу? — спросил он гневно. — Есть книги, чтение которых доставляет мне удовольствие. Есть такие, от которых меня воротит. Но собирать всякие сплетни об их авторах — это не по мне.

— Я не имею в виду сплетни.

— А что ты имеешь в виду?

Хороший вопрос. Я сделал неопределенный жест, разгоняя ладонью затхлый воздух в его библиотеке.

— Процесс сочинительства… творческое состояние…

— Повторяю еще раз: какое мне дело до этого? К тому времени когда я берусь за книгу, творческий процесс давно завершен. Теперь эта книга принадлежит мне.

Это я понимал. И даже приветствовал как писатель. Забудьте обо мне, следите за словами — они важнее автора. Однако же я в свое время был звездным учеником Эмлина. Как-то раз он вытащил меня, десятилетнего, на сцену актового зала во время общешкольного собрания и сказал: «Этот мальчик далеко пойдет в литературе. Запомните его имя — Гай Эйблман». Он даже писал моим родителям, советуя бережно относиться к моему «редкому и ценному дару», — это был своеобразный вотум доверия, мало что значивший для них, но очень важный для меня. Вот почему я поддерживал контакт с Эмлином на протяжении всех этих лет, давая ему возможность наблюдать за тем, как обнаруженный им дар приносит редко-ценные плоды. Но если книги были главным интересом его жизни, а я теперь эти самые книги писал, почему бы ему не сказать, что он гордится своим учеником? Неужели его нисколько не впечатляли мои успехи? Почему бы не поздравить меня — и себя самого — с воплощением в жизнь его пророчества? Или хотя бы показать, что он меня помнит?

Но нет. Что бы он ни подразумевал под словами «далеко пойдет в литературе», это явно не было связано с сочинительством. В его понимании, «посвятить жизнь литературе» означало посвятить ее потреблению литературной продукции. А создание этой самой продукции его ничуть не трогало. Возможно, он думал даже (если думал на эту тему вообще), что я не оправдал его ожиданий. То есть вместо литературного гурмана стал литературным ремесленником. Для него жизнь была полноценной и оправданной, если она посвящалась чтению книг. Гомер, Тацит, Августин Блаженный, Беда Достопочтенный, Монтень, Аддисон, Теккерей, Герберт Спенсер, Шпенглер, Чакита Чиклит[29] — и так до бесконечности.

При этом меня поражала его способность без чувства неловкости и раздражения поглощать всякий новомодный ширпотреб — он мог, едва закрыв Геродота, тут же углубиться в какую-нибудь вампирскую сагу.

— Как вам это удается? — спросил я.

— У меня полно свободного времени.

— Я о другом: как вы выносите такие жуткие диссонансы?

— Чтобы убедиться, что книга не стоит прочтения, надо ее прочесть, но к тому времени сожалеть будет поздно. Впрочем, я крайне редко сожалею о прочитанном.

— То есть при взгляде отсюда, из вашего кресла, с этой цивилизацией все в порядке?

Он улыбнулся, укрывая ноги пледом. Это была улыбка человека, узревшего Господа Бога на своих полках. Когда Эмлин широко разводил руки — как бы в попытке объять все эти стены из книг, — он походил на пожирателя лотоса в окружении чудесных, навевающих забвение цветов. Такой вот паук редкого вида. Arachnidous bibliomani.


Прежде чем затеряться среди скал и снегов Гиндукуша с моей рукописью в качестве единственного согревающего средства, Квинтон О’Мэлли предостерег меня насчет головокружения от успеха первой публикации.

— Живи на прежнем месте, — советовал он. — Не отрывайся от своих корней, продолжай работать в зоопарке.

— Но я никогда не работал в зоопарке, — сказал я.

— Тогда продолжай общаться с теми, кто там работает. Если переедешь в Лондон ради всяких литературных тусовок, ты очень скоро останешься без собственных идей и тем. Я видел это тысячу раз. Оставайся там, где тебе все знакомо, где ты нашел вдохновение. А здесь тебе делать нечего. И, говоря между нами, здесь нет людей, достойных внимания.

Он фыркнул — не в подтверждение своих слов, а дабы прочистить заложенный нос. Квинтон О’Мэлли, длиннолицый и по-медвежьи массивный, страдал от простуд, как никто другой. Он начинал зябко поеживаться, едва температура опускалась ниже двадцати пяти градусов Цельсия. Когда я впервые его увидел, был теплый июльский вечер, однако он щеголял в канареечно-желтых вельветовых штанах, заправленных в шерстяные носки, в тяжелых ботинках и подобии джемпера, вдобавок еще был обмотан сразу несколькими шарфами. Зачем такой человек отправился путешествовать в Гиндукуш, разумному объяснению не поддается. Но в то время Великая литературная депрессия уже начиналась, и представители издательской — равно как и писательской — среды все чаще совершали странные поступки сродни актам отчаяния. Его многочисленные знакомые не слишком удивились бы, если бы он вместо поездки за тридевять земель просто шагнул в море с Брайтонского пирса. Правда, чтобы сделать этот шаг, ему пришлось бы стоять в очереди перед краем пирса вслед за двумя романистами, меланхолическим поэтом и менеджером книготорговой фирмы.


  23  
×
×